Федор Сологуб - Страница 1


К оглавлению

1

I

Я встретился с Федором Кузьмичом Тетерниковым в первый раз весною 1904 года в Петербурге на журфиксе у Мережковских. Федору Кузьмичу тогда было лет сорок, а мне еще не было и двадцати пяти. Он был уже зрелый, давно уже определившийся поэт, хотя публика знала его лишь по глупым рецензиям журналистов и не менее глупым пародиям Буренина. А я был начинающий писатель, автор книжки «Кремнистый путь» и только что появившейся тогда в «Весах» статьи «Светлеют дали».

Сологуб, услышав мою фамилию и пожимая мне руку, сказал, лукаво щуря глаза:

– А по-моему, они темнеют…

Я конечно догадался, что поэт, намекая на заглавие моей статьи, иронизирует добродушно по поводу этой несколько восторженной литературной декларации. По неопытности я недоумевал, как мне надо отнестись к иронии моего почтенного собеседника. Но Сологуб сам помог мне выйти из затруднительного положения, переведя разговор на мои стихи.

У Сологуба тогда была борода, которую он впоследствии сбрил. Портрет Кустодиева очень удачен в отношении сходства. Сологубу можно было тогда дать лет пятьдесят и более. Впрочем, он был один из тех, чей возраст определялся не десятилетиями, а по крайней мере тысячелетиями – такая давняя человеческая мудрость светилась в его иронических глазах.

В одно из ближайших воскресений я получил от Сологуба приглашение его посетить. Он жил на Восьмой линии Васильевского острова, в доме Андреевского городского училища, где он служил в качестве инспектора.

Сологуб тогда еще не был женат, и в доме хозяйничала его сестра, Ольга Кузьминишна. Это была приветливая, но несколько застенчивая и очень скромная пожилая девушка. Лицом она была похожа на брата. Ходила она по комнатам бесшумно, как ходят монахини. И во всем облике ее было что-то монашеское. И в доме была чистота и порядок, как в монастырских кельях.

Брат и сестра были чрезвычайно гостеприимны. Ужины они устраивали вкусные, угощая домашними соленьями и всякими яствами, и казалось, что ты сидишь не в Петербурге, а где-нибудь в далекой провинции, где люди хлебосольны и мастера готовить всякие настойки и закуски.

В салоне Мережковских шли горячие дебаты на религиозно-философские темы; произносились монологи и диалоги, иногда речи походили на проповедь… У Сологуба таких «платоновских» бесед не устраивалось, И даже Мережковские, посещая поэта, избегали у него поднимать споры на ответственные темы.

У Мережковских говорили громко, у Сологуба – вполголоса; у Мережковских спорили о церкви взволнованно и даже запальчиво, у Сологуба – рассуждали о стихах с бесстрастием мастеров и знатоков поэтического ремесла. В кабинете хозяина, где стояла темная, несколько холодная кожаная мебель, сидели чинно поэты, читали покорно по желанию хозяина своя стихи и послушно выслушивали суждения мэтра, точные и строгие, почти всегда, впрочем, благожелательные, но иногда острые и беспощадные, если стихотворец рискнул выступить со стихами легкомысленными и несовершенными. Это был ареопаг петербургских поэтов.

Сологуб был важен, беседу вел внятно и мерно, чуть-чуть улыбаясь. О житейском он почти никогда не говорил. Я никогда от него не слышал ни одного слова об его училище, об учениках, об его службе. Кажется, он был превосходный педагог. Учителем он был, несомненно, прекрасным. Он любил точность и ясность и умел излагать свои мысли с убедительностью математической. Чем фантастичнее и загадочнее была его внутренняя жизнь, тем логичнее и строже он мыслил. В этом отношении он был похож на Эдгара По. Даже таинственные и загадочные темы он облекал в стройную систему силлогизмов. Он в совершенстве владел техникой спора. Самые рискованные парадоксы он блестяще защищал, владея диалектикою, как опытный фехтовальщик шпагою.

Некоторых он пугал насмешливостью, иных он отталкивал своею обидчивою мнительностью, другим он казался холодным и злым. Но мне почему-то он сразу внушил к себе доверие, и я разглядел за холодною маскою то иронического, то мнительного человека его настоящее лицо – лицо печального и доброго поэта.

Но обидчив и мнителен он был в самом деле болезненно. Несколько раз даже у меня с ним были недоразумения по разным незначительным поводам. Правда, эти недоразумения кончались благополучно и очень скоро, потому что Сологуб всегда чувствовал, что я его ценю и люблю, и охотно мирился.

Однажды мне пришлось даже получить от него довольно неприятное письмо, написанное им под впечатленьем только что напечатанной тогда повести Кузмина «Картонный домик». К несчастию, эта повесть напечатана была в альманахе «Белые ночи», в коем я принимал ближайшее участие и где я напечатал также стихи самого Сологуба. А в повести Кузмина – надо признаться – не очень скромно описан был интимный вечер в театре В.Ф. Комиссаржевской, где Сологуб читал свою пьесу. И сам поэт изображен был Кузминым насмешливо, как некий «седой человек, медлительным старческим голосом, как архимандрит в великий четверг», возглашавший реплики своей пьесы. Оскорбительного, впрочем, ничего не было. Но Сологуб обиделся. Мне это было особенно тяжело, потому что вся эта история совпала с мучительною предсмертною болезнью сестры поэта. Федор Кузьмич жил в это время в Финляндии, в Райволе. Письмо датировано 25 июня 1907 г. А текст письма такой:

«Дорогой Георгий Иванович, благодарю за Белые Ночи. Как жаль, что Вы меня не застали в прошлый понедельник, – я так рад был бы побеседовать с Вами. У меня очень неблагополучно: сестра в опасном положении; каждый день хуже и хуже. По поводу альманаха: очень жаль, что Кузмин так на меня сердится: я, право, не виноват в этих делах и даже не подозревал, что моя трагедия может в чем-нибудь помешать его пьесам. Я и писал ее вовсе не для сцены и никому ее не предлагал, Вс. Эм. Мейерхольд сам ее у меня спросил.

1